– Ну так скажите, что я должна прочесть.
Ральфа почему-то раздосадовал такой ответ, и он назвал несколько имен великих поэтов, что дало повод поговорить о несовершенстве характера и образа жизни Мэри.
– Вы общаетесь с теми, кто ниже вас, – заговорил он с неожиданным волнением, – и это вошло у вас в привычку, потому что на самом деле это довольно приятно. Но вы начинаете забывать о том, кто вы, в чем ваше предназначение. Вы, как всякая женщина, слишком много внимания уделяете мелочам. И уже не различаете, где главное, а где второстепенное. Именно поэтому все подобные организации обречены на неуспех. Именно поэтому суфражистки ничего не добились за все эти годы. Что толку в салонах и благотворительных базарах? Вам нужны идеи, Мэри? Выберите что-то большое, значительное: и не бойтесь совершать ошибки, главное – не мелочитесь! Почему бы вам не оставить все это на годик-другой? Поездите по свету, мир повидаете. Вместо того чтобы барахтаться с полудюжиной людей в болоте до конца дней. Но вы не послушаете меня, – заключил он.
– Знаете, я и сама так думала в последнее время, о своей жизни то есть, – произнесла она, удивив Ральфа покладистостью. – Я бы хотела уехать куда-нибудь далеко-далеко!
Повисло молчание. Потом Ральф сказал:
– Мэри, неужели вы это серьезно? – Раздражение улеглось, и грустный тон ее голоса заставил его пожалеть о том, что он был с ней так резок. – Но вы ведь не уедете, правда? – спросил он. И поскольку она ничего не сказала, добавил: – О нет, только не уезжайте.
– Я сама толком не знаю, чего хочу, – ответила она. И уже готова была поделиться с Ральфом своими планами, но, похоже, он не настроен был выслушивать.
Он погрузился в молчание, которое, как показалось Мэри, имеет какое-то отношение к тому, о чем она сама не могла не думать, – об их чувствах друг к другу. Она почти видела, как их мысли прокладывают путь навстречу, словно длинные параллельные тоннели, которые уже почти соприкасаются, но все никак не сойдутся.
Когда он ушел – а он ушел, так и не сказав ничего, кроме дежурного «спокойной ночи», – она еще некоторое время сидела, перебирая в памяти его слова. Если любовь – всепожирающий огонь, который переплавляет все твое существо в кипучий бурный поток, то Мэри любила Денема не больше, чем кочергу или каминные щипцы. Но вероятно, такая страсть – большая редкость и все вышеперечисленное свойственно лишь последним стадиям любви, когда сил сопротивляться больше нет, они таяли день за днем, неделя за неделей и иссякли. Как большинство образованных людей, Мэри была немного эгоисткой, в том смысле, что придавала большое значение своим переживаниям, и, как ревнительница строгой морали, считала своим долгом время от времени убеждаться, что ее чувства делают ей честь. Когда Ральф ушел, она проанализировала свое душевное состояние и пришла к выводу, что неплохо было бы выучить какой-нибудь иностранный язык – например, итальянский или немецкий. Подойдя к письменному столу, она достала из ящика, который держала под замком, стопку густо исписанных страниц. Принялась читать, поминутно отрываясь и думая о Ральфе. Она постаралась вспомнить все его качества, которые вызывали в ней такую бурю эмоций, и лишний раз убедилась, что ничего не приукрасила. Потом опять посмотрела на рукопись и сказала себе, что писать грамматически правильную английскую прозу – самое трудное, что может быть на свете. Но поскольку о себе она думает в этот момент гораздо больше, чем о правильной английской прозе и даже о Ральфе Денеме, то еще неизвестно, любовь ли это, а если даже и так, то к какой ветви данного семейства можно отнести ее чувство.
Глава XI
«Дело в жизни, в одной жизни, – в открывании ее, беспрерывном и вечном, – сказала Кэтрин, проходя под аркой и ступая на просторную Кингс-Бенч-уок [49] , – а совсем не в открытии». Последние слова она произнесла, поглядывая на окна Родни, которые сейчас были красновато-прозрачными – он ждал ее. Он пригласил ее на чай. Но Кэтрин была в таком состоянии, когда очень трудно и даже невозможно прервать поток мыслей, поэтому она сделала еще пару-тройку кругов под деревьями, прежде чем приблизиться к парадному. Она любила взять какую-нибудь книгу, которую ни отец, ни мать не читали, и погрузиться в нее, разбираясь в хитросплетениях сюжета и самостоятельно решая, хороша она или плоха. В этот вечер ей не давала покоя одна фраза из Достоевского, как нельзя более соответствовавшая ее фаталистическому настрою, – о том, что сам процесс открывания жизни и есть жизнь и что, по-видимому, цель сама по себе не так уж и важна. Она присела на скамеечку, не в силах выбраться из властного водоворота самых разных забот, и, решив наконец, что со всем этим пора покончить, встала, забыв на скамейке корзинку из рыбной лавки. А через пару минут уже уверенно постучала в дверь Родни.
– Боюсь, Уильям, я слишком поздно, – сказала она с порога.
Это была правда, но он так обрадовался, увидев ее, что ни словом не попрекнул за опоздание. Он больше часа готовился к ее приходу. Снимая и передавая ему накидку, она успела мельком оглядеть комнату и хоть и не сказала ни слова, но, похоже, оценила его старания, а это для него было высшей наградой. В камине ярко пылал огонь, на столе красовались баночки с джемом, и даже медная каминная решетка сияла как золотая, и все в этой бедной комнате дышало уютом. На Родни был поношенный халат пунцового цвета, изрядно выцветший, с парой свежих заплат – пронзительно ярких, как трава под отваленным камнем. Он стал заваривать чай, а Кэтрин тем временем сняла перчатки и села, непринужденно закинув ногу на ногу, как это обычно делают мужчины. Но разговора не получалось, пока наконец они оба, закурив сигареты, не устроились в креслах у камина, поставив чашки рядышком на полу. Они не виделись с тех самых пор, как обменялись письмами по поводу своих взаимоотношений. Ответ Кэтрин был кратким и недвусмысленным и занимал всего полстранички. Она написала, что не любит его, а следовательно, не может стать его женой, но надеется, что это не помешает им и дальше продолжать знакомство. И добавила в постскриптуме: «Твой сонет мне очень понравился».
Что касается Родни, то изображать непринужденность было для него нелегко. Накануне он трижды облачался во фрак и трижды отказывался от этого наряда в пользу халата, трижды пришпиливал на галстук жемчужную булавку, чтобы убрать ее снова, – маленькое зеркало в спальне было молчаливым свидетелем столь резких перепадов настроения. Вопрос заключался в том, что больше понравится Кэтрин в этот декабрьский вечер? Он еще раз перечитал ее записку, и постскриптум о сонете решил дело. Очевидно, она видит в нем прежде всего поэта, а поскольку в общем и целом он не против такого подхода, то уместно будет подчеркнуть этот его аспект легкой романтической небрежностью. Его манера держаться также была продумана до мелочей: он был немногословен и говорил только о том, что не затрагивало личных тем. Ему очень хотелось показать ей, что, хотя она впервые пришла к нему одна, без сопровождения, ничего особенного в этом нет (правда, сам он до конца не был в этом уверен).
Кэтрин казалась очень спокойной, и, если бы он не был так занят своими переживаниями, он мог бы даже посетовать на некоторую ее рассеянность. Простота и обыденность обстановки, со всем этими чашечками, блюдечками и свечами, по-видимому, подействовали на нее сильнее, чем можно было рассчитывать. Она попросила показать ей книги, затем стала рассматривать репродукции. Но когда он передал ей фотографию какой-то греческой статуи, она вдруг ни с того ни с сего воскликнула:
– Ой, мои устрицы! – И пояснила смущенно: – У меня была корзинка, и я ее где-то посеяла. А с нами сегодня дядюшка Дадли ужинает. Где же я ее могла оставить?
Она вскочила и заметалась по комнате. Уильям отошел к камину, бормоча под нос: «Устрицы, устрицы… корзинка с устрицами!» – и на всякий случай оглядел все углы, как будто устрицы могли притаиться на книжном шкафу или еще где. Кэтрин меж тем отодвинула штору и стала вглядываться в темноту, словно надеялась разглядеть что-то за редкой листвой платанов.
– На Стрэнде корзинка еще была у меня в руках, – вспоминала она. – Потом я присела на скамейку. А, ладно, ничего страшного, – добавила она, отходя от окна, – думаю, какая-нибудь старушка уже уплетает их за обе щеки.
– А мне казалось, ты никогда ничего не забываешь, – заметил Уильям, когда они снова уселись перед камином.
– Ну да, все так думают, но на самом деле это неверно, – отвечала Кэтрин.
– Интересно, – осторожно продолжал Уильям, – а что верно? Хотя, конечно, тебя не интересуют подобные вещи, – поспешил добавить он.
– Ты прав, не слишком интересуют, – честно ответила Кэтрин.
– Тогда предложи, о чем нам лучше поговорить.
Она бросила странный взгляд на книжные полки.
– С чего бы мы ни начали, все почему-то заканчивается одним и тем же – разговорами о поэзии, я хочу сказать. Ты хоть понимаешь, Уильям, что я даже Шекспира толком не читала? Сама не знаю, как мне удавалось скрывать это от тебя столько лет.
– Прекрасно удавалось все десять лет, насколько я могу судить, – сказал он.
– Десять лет? Неужели так долго?
– И я не думаю, что это сильно тебя беспокоило, – добавил он.
Она помолчала, глядя на огонь. Нельзя сказать, что все связанное с Уильямом вызывало у нее полное неприятие, напротив, она чувствовала, что со многим в его характере сможет смириться. С ним ей было спокойно, и можно было свободно думать о вещах, совершенно не относящихся к тому, о чем они говорили. Даже сейчас, когда они так близко, буквально в метре друг от друга, она без малейшего стеснения может думать о чем угодно! Внезапно ей представилась картина, причем это было так естественно: вот она в этой самой комнате, только вернулась с лекции со стопкой книг в руке – ученых книг по математике и астрономии, предметам, которые к тому времени она как следует изучит. Она кладет их вот на этот столик. Это картинка из ее жизни три-четыре года спустя, когда она уже будет женой Уильяма, – однако на этом видение кончилось, и нет, не стоит об этом мечтать.
Она не могла полностью забыть о присутствии Уильяма, поскольку, несмотря на все старания держать себя в руках, он заметно нервничал. Взгляд его крупных, навыкате, глаз, как всегда бывало с ним в такие минуты, стал тяжелым и застывшим, под тонкой сухой кожей щек отчетливо проступала каждая жилка. К этому времени он успел заготовить столько фраз и от стольких успел отказаться, что от волнения лицо его стало красным, как мак.
– Можешь сколько угодно говорить, что не любишь книги, – заметил он, – но ты о них хотя бы знаешь. К тому же от тебя и не требуется проявлять ученость. Оставь это тем бедняжкам, которым больше нечем заняться. Ты такая… такая… – Он осекся.
– Ну тогда, может, почитаешь мне что-нибудь напоследок? – сказала Кэтрин, поглядывая на свои часики.
– Но ты ведь только пришла! Дай-ка подумаю, что тебе может быть интересно.
Подойдя к столу, он какое-то время перебирал бумаги, будто не знал, какой отдать предпочтение; наконец взял одну рукопись и, разгладив ее на колене, вопросительно посмотрел на Кэтрин – та улыбалась.
– Ты из вежливости попросила меня прочесть! – вспыхнул он. – Давай о чем-нибудь другом поговорим. С кем ты виделась на днях?
– Обычно я ни о чем не прошу из вежливости, – заметила Кэтрин, – но если не хочешь читать – не читай.
Уильям хмыкнул и снова раскрыл свой манускрипт, не сводя при этом глаз с лица Кэтрин. Оно было мрачно-сосредоточенным, как у судьи, готовящегося вынести вердикт.
– Да уж, доброго слова от тебя не дождешься. – Он снова разгладил страницу, потом откашлялся и для разгона пробежал глазами начало строфы. – Хм! Принцесса заблудилась в лесу и слышит звук охотничьего рожка. (В постановке это будет очень красиво, но сценических эффектов я не могу сейчас изобразить.) Так или иначе, входит Сильвано, а с ним остальные придворные Грациана. Начну с его монолога. – Он приосанился и начал декламировать.
Хотя Кэтрин только что призналась в полном незнании литературы, слушала она со вниманием. По крайней мере, внимательно выслушала первые двадцать пять строк, а потом нахмурилась и, видимо, отвлеклась. Но вот Родни поднял вверх указательный палец, а это, насколько она знала, означало, что далее следует смена метра.
У Родни была своя теория, она заключалась в том, что каждое настроение имеет свой метрический рисунок. Поэтической формой он овладел вполне, и, если бы красота пьесы зависела от разнообразия стихотворных размеров, которыми изъясняются действующие лица, пьесы Родни наверняка могли бы поспорить с творениями Шекспира. Но, и не зная Шекспира, Кэтрин могла сказать наверняка, что пьесы не должны ввергать публику в оцепенение, а именно так подействовали на нее льющиеся строки – то длинные, то короткие, но с неизменным акцентированием в конце, которое будто прибивало каждую строчку к одному и тому же месту в мозгу слушателя. И все же, подумалось ей, подобное умение присуще только мужчинам; женщины так не делают и даже ничего в этом не понимают, однако виртуозность супруга в подобных вещах лишь добавила бы ему уважения в глазах жены, если можно уважать за мистификацию. Потому что кто же усомнится в том, что Уильям – ученый… Декламация закончилась с концом акта. Кэтрин заготовила небольшую речь.
– На мой взгляд, очень хорошо написано, Уильям. Хотя, конечно, я мало знаю, чтобы судить о деталях.