– Никогда не слышала ничего более отвратительного! – От негодования миссис Хилбери постучала кулаком по ручке кресла. По мере того как ей открывались новые подробности, история эта все меньше и меньше ей нравилась, хотя, вероятно, ее куда больше задел сам факт сокрытия греха, а не грех как таковой. Она выглядела крайне взволнованной, и Кэтрин почувствовала неимоверное облегчение и даже некоторую гордость за мать. Было очевидно, что негодование миссис Хилбери вполне искреннее и что она восприняла факты так, как этого от нее ждали, – и даже серьезнее, чем тетушка Селия, которая с каким-то нездоровым удовольствием сосредоточилась больше на неприглядных деталях. Теперь вместе с матерью они возьмут это дело в свои руки, навестят Сирила и все выяснят.
– Для начала надо узнать, что думает сам Сирил обо всем этом, – сказала она, обращаясь исключительно к матери, словно та была ее ровесницей и действовала с ней заодно, но не успела она произнести эти слова, за дверью послышался шум, и в комнату вошла кузина Кэролайн, незамужняя двоюродная сестра миссис Хилбери.
Хоть она и являлась урожденной Алардайс, а тетушка Селия – Хилбери, сложность семейных связей была такова, что обе приходились друг другу одновременно двоюродными и троюродными родственницами, а заблудшему Сирилу одна – тетушкой, другая кузиной, так что его порочное поведение задевало Кэролайн не меньше, чем тетушку Селию. Кузина Кэролайн была дама рослая и дородная, но, несмотря на внушительные размеры и роскошный наряд, в ней чувствовалась какая-то беззащитность, как будто ее лицо с красноватой кожей, крючковатым носом и тройным подбородком, в профиль очень напоминавшее какаду, много лет подряд подвергалось ударам стихий. Будучи незамужней, она, как имела обыкновение говорить, «жила для себя», подчеркивая тем самым, что к ней следует относиться с уважением.
– Вот беда, – начала она, слегка запыхавшись. – Если бы я успела на поезд – а он ушел, меня не дождавшись, – я бы давно уже была здесь. Селия, конечно, все рассказала. Думаю, ты со мной согласишься, Мэгги. Ему следует сочетаться с ней браком сейчас же, хотя бы ради детей…
– Но если он не захочет? – робко спросила миссис Хилбери.
– Он прислал мне нелепое письмо, сплошь из цитат, – фыркнула кузина Кэролайн. – Он полагает, что поступает правильно, тогда как для нас это безрассудство… Девица безумна не меньше его – и в этом целиком его вина.
– Она его опутала, – произнесла тетушка Селия с такой интонацией, что присутствующие почти зримо представили себе шелковистые нити, все туже оплетающие несчастную жертву.
– Сейчас не время разбирать, кто прав, кто виноват, Селия, – сказала кузина Кэролайн, как отрезала, поскольку считала себя единственным практичным человеком в семье и очень сожалела, что отставшие кухонные часы задержали ее дома и миссис Милвейн к этому времени уже успела смутить бедняжку Мэгги собственной куцей версией случившегося. – Дело сделано, притом весьма неприглядное. Но неужели мы допустим, чтобы третий ребенок появился на свет вне брака? (Прости, Кэтрин, что приходится говорить такое при тебе.) Он будет носить твою фамилию, Мэгги, – фамилию твоего отца, не забывай.
– Но может, родится девочка… – произнесла миссис Хилбери.
Кэтрин, во время разговора поглядывавшая на мать, заметила, что от былого негодования не осталось и следа, похоже, ее мать пыталась сообразить, нет ли какого способа закрыть это дело или найти в нем положительную сторону – а может, на нее внезапно снизойдет озарение, и все поймут, что все, что ни делается, к лучшему и чудесным образом все как-нибудь устроится.
– Как это отвратительно, как отвратительно! – повторяла миссис Хилбери, правда, без особой убежденности в голосе, потом ее лицо озарилось улыбкой, поначалу робкой, затем все более уверенной. – Но знаете, в наше время проще относятся к подобным вещам, не то что прежде, – начала она. – Мне будет, конечно, ужасно неловко за них, однако если это будут смелые и смышленые дети, на что я очень надеюсь, то они могут стать незаурядными личностями. Роберт Браунинг [45] говорил, что в каждом великом человеке есть капля еврейской крови, так, может, и нам стоит посмотреть на это с такой точки зрения? И в конце-то концов Сирил действовал из принципа. Можно не соглашаться с его принципами, но бесспорно, они заслуживают уважения – как Французская революция или Кромвель, отрубивший королю голову. Самые ужасные вещи в истории творились из принципа, – сказала она в заключение.
– Боюсь, у меня другая точка зрения на принципы, – сухо заметила кузина Кэролайн.
– Принципы! – повторила тетушка Селия, словно отказываясь понимать это слово в таком контексте. – Завтра пойду повидаюсь с ним, – добавила она.
– Но зачем тебе брать эту неприятную обязанность на себя, Селия? – вмешалась миссис Хилбери, а кузина Кэролайн тут же предложила план, в котором жертвенная роль отводилась именно ей.
Кэтрин утомили все эти досужие разговоры, она подошла к окну, пристроилась у складок гардины, прижавшись к стеклу, и стала рассеянно смотреть на реку с чувством ребенка, подавленного бессмысленной болтовней взрослых. Она была очень недовольна поведением матери – и своим тоже. Случайно задела жалюзи, отчего шторка с сухим шорохом взлетела вверх, – и еще больше расстроилась. Она сердилась, но не смела это показывать и уж тем более не могла сказать, на кого сердится. Как они упивались беседой, рассуждали о нравственности и придумывали собственные версии событий, втайне гордясь своей жертвенностью и тактичностью! Нет, они бродят как в тумане, решила она, в сотнях миль от… от чего именно? «Может, было бы лучше, если б я вышла замуж за Уильяма», – подумала она вдруг, эта мысль теперь маячила за туманом, словно далекий и надежный, едва различимый в дымке берег. Так она стояла, размышляя о собственной участи, а старшие дамы все говорили и говорили, пока не договорились до того, что надо пригласить молодую женщину на ланч и сказать ей, просто по-дружески, как подобное поведение выглядит в глазах других женщин, в отличие от нее знающих свет. И тогда миссис Хилбери осенила идея получше.
Глава X
Господа Грейтли и Купер, поверенные, у которых Ральф Денем служил стряпчим, держали контору на Линкольнз-Инн-Филдс, куда Ральф Денем приходил каждое утро ровно к десяти часам. Его пунктуальность, помимо прочих похвальных качеств, выделяла его из общей массы служащих, и можно было спокойно держать пари, что лет этак через десять он займет самое высокое положение среди своих нынешних сослуживцев, если бы не одна странность, иногда наводившая на мысль, что иметь с ним дело сомнительно и даже небезопасно. Сестра Джоан не напрасно тревожилась, памятуя о его склонности ставить на кон все свои сбережения. При всей ее любви и восхищении, она знала об этом изъяне его характера, внушавшем ей опасения, которые были бы еще более серьезными, если б она не находила их зачатков в собственной натуре. В ее представлении Ральф вполне мог внезапно пожертвовать удачной карьерой ради какой-нибудь своей фантазии: какой-то задачи, или идеи, или даже (так далеко заходило ее воображение) ради какой-нибудь женщины, увиденной из окна поезда, когда та развешивала белье на заднем дворе. Если он найдет достойное его дело, никакая сила, это она понимала, не остановит его на пути к желанной цели. И о Востоке она думала тоже, и ей становилось не по себе, когда она заставала его с какой-нибудь книжкой об индийских путешествиях, будто он мог подхватить заразу с ее страниц. С другой стороны, банальное любовное увлечение, случись с братом такое, не вызвало бы у нее ни малейшего беспокойства. В ее представлении, ему было уготовано что-то грандиозное – великий успех либо великое падение, вот только что именно, она не знала.
И все же никто не работал упорнее Ральфа и не добивался больших успехов во всех известных областях, доступных для молодого человека его возраста и положения, и Джоан приходилось черпать пищу для опасений из случайных обмолвок или странностей в его поведении, на которые другой не обратил бы внимания. Она не могла не тревожиться. Жизнь не баловала их с самого начала, и ей страшно было даже помыслить, что братец вдруг даст слабину и выпустит из рук все, что имеет, хотя, насколько она могла судить по себе, желание бросить всю эту рутину было почти необоримым. Но она понимала, что если Ральф и бросит все это, то лишь ради еще больших тягот и лишений; она живо представляла, как он бредет по пустыне под палящими лучами, чтобы отыскать исток некой реки или какое-нибудь редкое насекомое, представляла, как он работает в поте лица где-нибудь в грязной трущобе, соблазнившись одной из этих кошмарных новомодных теорий о свободе и угнетении; представляла, как он заточает себя в четырех стенах рядом с женщиной, которая разжалобила его своими несчастьями. Гордясь им, она все же держала в уме все эти варианты, когда они поздно вечером беседовали перед газовым камином у него в комнате.
Скорее всего, Ральф не увидел бы ничего общего с собственной мечтой о будущем в тех пророчествах, что так будоражили воображение сестры. Более того, любой из ее вариантов, будучи представлен на его суд, был бы со смехом отвергнут как чуждый ему и ничуть его не прельщающий. Даже непонятно, как вообще она додумалась до такого. На самом деле он гордился собой за то, что справляется с тяжелой работой, относительно которой у него не было иллюзий. Его собственные планы на будущее, в отличие от предсказаний сестры, можно было в любой момент обнародовать без тени смущения. Он считал себя человеком толковым и лет в пятьдесят вполне мог рассчитывать на место в палате общин, небольшое состояние и – если повезет – скромную должность в либеральном правительстве. Ничего экстравагантного и уж точно ничего постыдного в этом плане не было. И все же, как догадывалась его сестра, требовалась железная воля, чтобы, наперекор обстоятельствам, шаг за шагом двигаться по намеченному пути. В частности, требовалось постоянно внушать себе, что он хочет быть как все, что это лучшая участь и другой он не желает. От повторения подобных фраз появлялись и пунктуальность, и усердие, так что он мог собственным примером наглядно показать: быть клерком в конторе стряпчих – самая завидная доля, а все прочие мечты – пустое.
Однако, как и все наносное, не слишком искреннее, эти убеждения очень сильно зависели от благосклонной оценки окружающих, и, оставшись один, когда можно было не заботиться о производимом впечатлении, Ральф с легкостью забывал о реальной действительности и пускался в странствия, которые наверняка постыдился бы кому-либо описать. Разумеется, в этих мечтах ему отводилась благородная и романтическая роль, но целью их было не самоутверждение. Они служили отдушиной для некоего стремления, которое не находило применения в реальной жизни, ибо, при всем своем пессимизме, навеянном житейскими обстоятельствами, Ральф был убежден, что в мире, где он живет, нет места тому, что презрительно называл мечтами. Иногда ему казалось, что это стремление – самое ценное, что в нем есть, и что с его помощью он мог бы взрастить сады на бесплодных землях, исцелять больных или создать такую красоту, которой мир еще не видывал. Это был суровый и мятежный дух, который, если дать ему волю, мигом слизнет пыльные конторские книги, в мгновение ока оставив хозяина голым и беззащитным. И задачей Ральфа на протяжении многих лет было смирять этот дух, контролировать его: в двадцать девять лет он уже готов был поздравить себя с тем, что ему удалось четко разграничить свою жизнь, одна ее часть всецело была отдана работе, а другая – мечтам, и обе эти части мирно соседствовали, не мешая одна другой. На самом деле привычке к порядку отчасти помог и выбор профессии, но вывод, к которому Ральф пришел по окончании колледжа, до сих пор окрашивал его мировоззрение горькой меланхолией и сводился к тому, что жизнь большинства из нас требует проявления самых низменных свойств натуры в ущерб возвышенным и прекрасным, так что в конце концов приходится признать, что все, что когда-то казалось нам благороднейшей и лучшей частью наших природных качеств, не так уж и важно и не приносит никакой практической пользы.
Денем не пользовался всеобщей любовью ни среди конторских служащих, ни в собственной семье. Он был слишком категоричным по отношению к тому, что хорошо, а что дурно, по крайней мере, на этом этапе своей карьеры, гордился своей выдержкой и, как это бывает с людьми не слишком счастливыми или не слишком уверенными в себе, не терпел самодовольства и готов был высмеять всякого, кто признался бы в подобной слабости. В конторе его чрезмерное рвение не находило признания у тех, кто относился к своей работе не так серьезно, и если ему и прочили продвижение, то без симпатии. Действительно, он производил впечатление замкнутого и самонадеянного человека, со странным темпераментом и грубоватыми манерами, занятого одной лишь мыслью – выбиться в люди, черта естественная для человека без средств, но малоприятная, во всяком случае так считали его недоброжелатели.
Молодые сослуживцы имели полное право так думать, потому что Денем и не искал их расположения. Он ничего не имел против них, но отводил им строго определенное место в той части своей жизни, которая была посвящена работе. Действительно, до сих пор ему нетрудно было распределять свою жизнь так же методично, как он распределял расходы, но в последнее время он начал сталкиваться с явлениями, которые невозможно было разложить по полочкам. Два года назад Мэри Датчет впервые поставила его в тупик, рассмеявшись в ответ на какое-то его замечание, – это было чуть ли не в их первую встречу. Она и сама не могла объяснить, что ее так насмешило. Просто он показался ей ужасно чудным. Когда он узнал ее настолько, что мог с полной уверенностью сказать, что она делала в понедельник, среду и пятницу, она еще больше развеселилась; ее веселье было заразительным – глядя на нее, он и сам не мог удержаться от смеха. Ей казалось очень странным, что он интересуется разведением бульдогов, что у него есть гербарий, для которого он собирает цветы в окрестностях Лондона, а его рассказы о еженедельных визитах к старушке мисс Троттер в Илинг [46] , считавшейся знатоком по части геральдики, неизменно вызывали у нее заливистый смех. Ей хотелось знать буквально все, даже какой пирог испекла старушка к его приходу, а их летние экскурсии по церквям в лондонских предместьях – он копировал узоры с медной утвари – становились настоящим праздником, потому что она проявила к этому живейший интерес. Через полгода она знала о его странных приятелях и увлечениях больше, чем его собственные братья и сестры, прожившие с ним под одной крышей всю жизнь. Ральфу это было приятно, хотя и смущало немного, поскольку сам он относился к себе весьма серьезно.
Разумеется, находиться рядом с Мэри Датчет было очень приятно – оставшись с ней наедине, он становился совсем другим, дурашливым и милым, совершенно непохожим на того Ральфа, каким его знало большинство людей. Он стал менее строгим и куда менее требовательным к домашним, потому что Мэри со смехом говорила ему, что он «ничегошеньки ни в чем не смыслит», и почему-то он ничуть не обижался на нее за это и даже улыбался в ответ. Благодаря ей он тоже стал интересоваться общественными делами, к которым от природы имел склонность, и находился где-то на полпути от тори к радикалам – после нескольких собраний, на которых он поначалу откровенно зевал, а под конец увлекся даже сильнее, чем она.
Но он был сдержанным человеком и все мысли автоматически разделял на те, которые можно доверить Мэри, и те, которые следует держать при себе. Она это знала и очень удивлялась, потому что обычно молодые люди охотно откровенничали с ней, а она слушала их рассказы, как детский лепет, не имеющий к ней ни малейшего отношения. Но Ральф таких материнских эмоций у нее почти не вызывал, а следовательно, рядом с ним она чувствовала себя личностью.
Как-то в конце рабочего дня Ральф шел по Стрэнду, ему нужно было побеседовать по делу с одним адвокатом. Смеркалось, над городом поплыли зеленоватые и желтоватые потоки искусственных огней, чтобы раствориться на окраинах в дыму от печных труб, по обеим сторонам улицы в витринах на полках из зеркального стекла сверкали цепочки и футляры из лаковой кожи. Ничего этого по отдельности Денем не разглядывал, но все вместе эти вещицы давали ощущение бодрости и радостной суеты. И в этот момент он увидел Кэтрин Хилбери. Она шла ему навстречу; он не удивился и посмотрел на нее так, словно она всего лишь иллюстрация очередной его мысли. Он заметил, что глаза ее грустны, а губы чуть шевелятся, как будто она отвечает кому-то, и это, учитывая ее рост и необычный покрой платья, создавало ощущение, что она идет наперерез бурлящей толпе. Ральф это отметил спокойно, но вдруг, когда он поравнялся с ней, его руки и колени мелко задрожали, а сердце мучительно забилось. Но она его не заметила и продолжала шагать, повторяя про себя поразившие ее недавно строки: «Дело в жизни, в одной жизни, – в открывании ее, беспрерывном и вечном, а совсем не в открытии!» [47] Она не заметила Денема, а он не посмел ее остановить. Но внезапно вся эта сцена на Стрэнде обрела странный порядок и значительность, какую сообщает самым разнородным вещам звучащая музыка; и до того приятным было это впечатление, что он в конце концов даже порадовался, что не остановил ее. Постепенно впечатление поблекло, но полностью изгладилось, лишь когда он подошел к адвокатской приемной.
Закончив беседовать с адвокатом, он прикинул, что уже поздно возвращаться в контору. После встречи с Кэтрин почему-то совсем не хотелось проводить остаток дня дома. Так куда же податься? Прогуляться по лондонским улицам до дома Кэтрин, поглядеть на ее окна, представить, как она там, – мысль эта показалась ему разумной, но лишь на миг, и он, смутившись, тотчас отказался от этого плана: так человек – вот вам двойственность сознания! – срывает цветок, а сорвав, тотчас бросает на землю, устыдившись сентиментальных чувств. Нет, лучше он повидается с Мэри Датчет. Она наверняка уже вернулась с работы.
Когда Ральф неожиданно появился на пороге ее комнаты, Мэри поначалу растерялась. Она в это время чистила ножи и, впустив его, вернулась в крохотную кухоньку, открыла посильнее кран с холодной водой, затем завернула его. «Так, – подумала она, закручивая кран, – больше никаких глупых мыслей…»
– Как, по-вашему, заслуживает ли мистер Асквит [48] , чтобы его повесили? – крикнула она Денему, который оставался в гостиной, затем присоединилась к нему, вытирая руки передником, и принялась рассказывать о последней уловке со стороны правительства по отношению к биллю об избирательных правах женщин.
Ральфу не хотелось говорить о политике, но то, что Мэри проявляет такой живой интерес к общественным вопросам, невольно вызывало у него уважение. И когда она склонилась над камином поворошить угли, одновременно очень ясно и четко формулируя свои мысли, словно излагала политическую программу, он подумал: «Что сказала бы Мэри, узнай она, как я чуть не потащился пешком через весь Челси, чтобы постоять под окном Кэтрин? Она этого не поймет, но все равно Мэри мне очень нравится».
Они еще немного побеседовали о том, чем женщинам лучше заниматься, но, когда Ральф увлекся этой темой, Мэри почему-то потеряла к ней интерес – ей вдруг захотелось поговорить с Ральфом о своих чувствах – или, во всяком случае, о чем-то личном, чтобы проверить, как он к ней относится. Но она поборола это желание. И все же ей не удалось скрыть от него, что ее мало интересуют его рассуждения, и постепенно разговор иссяк. Оба молчали. Ральф пытался подыскать какую-нибудь подходящую тему, но все мысли, которые приходили ему на ум, касались Кэтрин и были так или иначе навеяны романтическими чувствами, которые она у него вызывала. Об этом Мэри знать не следовало, и ему даже стало жаль ее, оттого что она не понимает, что с ним происходит. «В этом, – подумалось ему, – и состоит наше главное отличие от женщин: они не имеют понятия о влюбленности».
– Что это, Мэри, – сказал он наконец, – сегодня никаких смешных историй от вас не дождешься?
Он явно подтрунивал над ней, и обычно Мэри не обращала внимания на колкости. Однако на этот раз реакция ее была довольно резкой:
– Должно быть, потому, что я их не знаю.
Ральф, помолчав немного, заметил:
– Вы слишком много работаете. Я не хотел сказать: в ущерб здоровью, – добавил он, когда она презрительно фыркнула. – Я лишь имел в виду, что, на мой взгляд, вы слишком увлечены работой.
– А это плохо? – спросила она, прикрывая глаза рукой.
– Думаю, да, – серьезно ответил он.
– Всего неделю назад вы говорили обратное.
Она произнесла это с вызовом, но ясно было, что она расстроилась. Ральф не заметил этого и принялся тоном наставника излагать ей свои взгляды на правильный образ жизни. Она слушала его, но из всего сказанного могла сделать только один вывод: он говорит так, потому что встретился с кем-то и находится под влиянием этой персоны. Он говорит, что ей следует больше читать и вообще неплохо бы понять, что есть разные точки зрения, которые заслуживают внимания не меньше, чем ее собственная. А поскольку в последний раз, когда она его видела, он уходил из конторы вместе с Кэтрин, она приписала эту перемену ее влиянию – скорее всего, Кэтрин, покидая сцену, которая явно произвела на нее неприятное впечатление, не удержалась от критики или даже ничего не сказала, но своим видом дала понять, что всего этого не одобряет. Тем не менее она знала и то, что Ральф нипочем не признается, что кто-то на него повлиял.
– Вы мало читаете, Мэри, – говорил он. – Вам надо почаще читать стихи.
Это верно, литературные познания Мэри были ограничены лишь теми произведениями, которые требовалось знать для экзаменов, а в Лондоне времени на чтение почти не оставалось. Мало кому понравится, если его упрекнут в недостаточном знании поэзии, но о том, что Мэри задело это замечание, можно было догадаться лишь по внезапно застывшему взгляду. «Вот, я веду себя именно так, как не хотела», – спохватилась она и сказала очень спокойно: