– Только не нынче вечером, мистер Притчелл, – сказал шериф.
И опять он, в точности как когда та женщина предложила вернуться и приготовить обед, все испортил.
– Может, я сегодня никуда и не поеду, – сказал он. – А может, и поеду. Но вам, ребята, лучше вернуться к себе в город, так что давайте выпьем на посошок и за лучшие времена. – Он вытащил из графина пробку, разлил по стаканам виски, поставил графин на место и обвел взглядом стол.
– А ты, парень, – сказал он, – сходи-ка за ведром с водой. Оно там, на террасе, на полке.
Я уже повернулся и направился к двери, когда увидел, как он тянется к сахарнице и запускает туда ложку. Я так и застыл на месте. До сих пор помню лица дяди Гэвина и шерифа и до сих пор не могу поверить тому, что видел собственными глазами: как он ссыпает полную ложку сахара в неразбавленный виски и начинает размешивать его. Дело в том, что я не только смотрел, как дядя Гэвин играет в шахматы с шерифом, когда тот приходил к нам, но и видел, как отец дяди Гэвина, то есть мой дед, и мой отец, когда был жив, и другие мужчины, приходившие к деду в гости, пили холодный тодди – так у нас называют пунш, – и даже я знал, что, если хочешь приготовить холодный тодди, нельзя бросать сахар в виски, потому что сахар в неразбавленном виски не растворяется, а просто медленно оседает, спиралью, как песок, на дно стакана, что сначала надо налить в стакан воду и размешать в воде сахар – это вроде как ритуал – и только потом плеснуть виски и что это известно любому из наших, а уж тем более старику Притчеллу, который, должно быть, около семидесяти лет наблюдал, как готовят холодный тодди другие, и по меньшей мере пятьдесят три года готовил и пил его сам. И еще я помню, как человек, которого мы принимали за старика Притчелла, сообразил, но слишком поздно, что делает что-то не то, и вскинул голову в тот самый момент, как дядя Гэвин рванулся к нему, и размахнулся и швырнул стакан дяде Гэвину в голову, и как стакан глухо стукнулся о стену, и как расползается по полу темное пятно и раздается треск переворачивающегося стола и распространяется резкий запах пролившегося из графина виски и слышится крик дяди Гэвина: «Хватайте его, Хаб! Хватайте!»
Мы навалились на него все трое. Помню, как яростно он сопротивлялся, помню его гибкое и подвижное тело, у стариков такого не бывает; я видел, как он поднырнул под руку шерифу и как с него слетел парик; кажется, я успел разглядеть и все его лицо, с которого единым грубым движением стерли грим – пририсованные морщины и фальшивые брови. А когда шериф сорвал бороду и усы, с ними как будто сошла и кожа, и быстро побежала сначала розовая, а затем алая струйка, как если бы, готовясь в отчаянии сыграть эту последнюю свою роль, он цеплял бороду для того, чтобы не лицо скрыть, но пролитую им кровь.
Нам понадобилось всего тридцать минут, чтобы найти тело старого мистера Притчелла. Оно оказалось в конюшне, под яслями, в наскоро вырытой и прикрытой, чтобы снаружи было не видно, мелкой яме. Волосы его были не только покрашены, но и пострижены, и брови тоже подкрашены и подстрижены, а борода и усы сбриты. На нем была та же одежда, в какой Флинта доставили в тюрьму, и ему нанесли по меньшей мере один сокрушительный удар в лицо, вернее всего, тупой стороной того же самого топора, что раскроил ему череп сзади, так что старика было почти не узнать, а через две-три недели, проведенные под землей, труп вообще, скорее всего, не идентифицируешь. Под голову был бережно подложен большой, чуть не в шесть дюймов толщиной и двадцать фунтов весом, гроссбух с тщательно подобранными вырезками за последние двадцать, а то и больше лет. Это была хроника, история дара, таланта, который он в конце концов разменял не на то, на что нужно, и предал и который вывернул наизнанку и погубил его самого. Все тут было: первый шаг, путь, взлет на вершину, а после – падение; афиши, театральные программы, объявления и даже один настоящий десятифутовый плакат: СИНЬОР КАНОВА Непревзойденный иллюзионист Исчезает на глазах у зрителей Администрация выплатит тысячу долларов наличными любому мужчине, женщине или ребенку, которые…
Последней в подборке была вырезка из газеты, которая печаталась в Мемфисе, но распространялась у нас в Джефферсоне; это был не авторский материал, но просто извещение о последней партии, в которой он поставил свой дар и свою жизнь против денег и преуспеяния и проиграл: вырезка из полосы новостей, где сообщается о конце не одной жизни, но трех, хотя даже в данном случае двое отбрасывают только одну тень: не только безобидной дурочки, но и Джоэла Флинта и синьора Кановы, дата смерти которого также отмечена и сопровождается цитатами из тщательно составленных рекламных объявлений в «Смеси» и «Афише», где звучит уже новое, судя по всему, особого внимания не привлекающее имя, поскольку синьор Канова Великий к тому времени уже скончался и сейчас проходит испытание чистилищем то в одном цирке – шесть месяцев, то в другом – восемь, работая попеременно оркестрантом, конферансье, дикарем с острова Борнео, и, наконец, последняя степень падения, самое дно: гастроли по захолустным городкам с рулеткой, на которой можно выиграть поддельные часы и нестреляющий пистолет, пока однажды что-то, инстинкт, наверное, не подсказал ему мысль еще раз воспользоваться своим даром.
– И на сей раз он проиграл окончательно, – сказал шериф. Мы снова сидели в кабинете. За закрытой боковой дверью в летней ночи метались, разгораясь на лету, светлячки, вовсю стрекотали сверчки и квакали древесные лягушки. – Тут все упирается в страховой полис. Если бы этот страховой агент не появился в городе и вовремя не попросил нас вернуться, чтобы мы увидели, как он старается растворить сахар в неразбавленном виски, он бы предъявил к оплате чек, сел в грузовик и благополучно уехал. Вместо всего этого он посылает за страховым агентом, а затем разве что не силой заманивает нас к себе, чтобы мы полюбовались на парик и грим…
– Что-то такое вы на днях говорили, будто он слишком быстро избавился от своего свидетеля, – перебил его дядя Гэвин. – Но ведь свидетельницей была не она. Свидетелем был тот, кого мы должны были найти под яслями.
– Свидетелем чего? – спросил шериф. – Того, что Джоэл Флинт больше не существует?
– И этого тоже. Но главным образом свидетелем первого преступления, того, старого: когда не стало синьора Кановы. Он хотел, чтобы нашли этого свидетеля. Потому и не закопал тело как следует, глубже, так, чтобы не добраться. А иначе, как только труп найдут, он раз и навсегда станет не только богат, но и свободен, и свободен не только от синьора Кановы, который предал его самим фактом своей гибели восемь лет назад, но и от Джоэла Флинта. Как вы думаете, даже если бы мы нашли тело до того, как у него появился шанс ускользнуть, что бы он сказал?
– Ему следовало бы изуродовать лицо посильнее, – сказал шериф.
– Да нет, не думаю, – сказал дядя Гэвин. – И все же что бы он сказал?
– Ладно, – сдался шериф. – Что?
– Да, это я его прикончил. Потому что он убил мою дочь. А что бы на своем месте представителя закона сказали вы?
– Ничего, – помолчав немного, ответил шериф.
– Ничего, – повторил дядя Гэвин. Где-то залаяла собака, щенок, кажется; затем залетела и запуталась в ветвях шелковицы на заднем дворе и принялась скрипеть, жалобно и негромко, сипуха, и вот-вот зашевелится весь мир маленьких пушистых существ: полевые мыши, опоссумы, кролики, лисята, да и беспозвоночные тоже – кто ползает, кто мечется по темной земле, не напоенной ни единой каплей дождя и казавшейся под этим звездным летним небом именно темной – не безутешной. – Это одна из причин, по которой он сделал то, что сделал, – сказал дядя Гэвин.
– Одна? – переспросил шериф. – А другая?
– А другая – настоящая. С деньгами она не имеет ничего общего; этой силе он, скорее всего, не смог бы воспротивиться, даже если бы захотел. Это дар, которым он был наделен. Сейчас он, наверное, больше всего сожалеет не о том, что его поймали, но о том, что поймали слишком быстро, прежде чем тело было обнаружено и у него появилась возможность опознать его как свое собственное; прежде чем синьор Канова успел отбросить свой блестящий цилиндр, исчезающий где-то у него за спиной, и поклониться изумленной, потрясенной, отбивающей ладони публике, и повернуться, и сделать шаг-другой, и затем самому исчезнуть из мечущихся по сцене лучей софитов – исчезнуть, чтобы уж больше никем не быть увиденным. Подумайте только, что он сделал: убедил себя в том, что совершил убийство, хотя вполне мог бы сбежать; и оправдал себя в совершенном после того, как вновь оказался на свободе. Затем разве что не силой заманил нас с вами к себе, чтобы мы стали свидетелями и гарантами законности того самого акта, который, и ему это было известно, мы всячески старались предотвратить. Что еще могло усилить обладание таким даром, сделать его осуществление еще более успешным, как не бесконечное презрение к человечеству? Вы ведь сами мне говорили, что за жизнь свою он никогда не боялся.
– Верно, – сказал шериф. – Как это в каком-то месте Книги говорится? Познай себя. И разве где-то в другой книге не говорится: бойся самого себя, своего высокомерия и тщеславия и гордыни? Да что я вам говорю, вы ведь у нас книжник, сами все знаете. Разве не говорили вы мне, что именно это означает амулет у вас на цепочке от часов? Так в какой книге это говорится?
– Во всех, – сказал дядя Гэвин. – То есть во всех хороших. Правда, по-разному, но так или иначе говорится.
1
Кто-то из них двоих постучался. И дверь распахнулась почти сразу, словно простого прикосновения костяшек пальцев было достаточно, так что, когда они с дядей оторвались от шахматной доски, оба посетителя были уже в комнате. И его дядя сразу их узнал.
Это были Харрисы. Брат и сестра. С первого взгляда они могли показаться близнецами – не только чужим, но и большинству жителей Джефферсона. Потому что во всем округе Йокнапатофа было, должно быть, не больше полудюжины людей, знавших, что один из них старше. Они жили в шести милях от города, там, где двадцать лет назад располагалась одна из многочисленных плантаций, на которых выращивают хлопок на продажу, а также кукурузу и еще сушат сено – на корм мулам, на хлопковом поле трудящимся. Но теперь это была достопримечательность округа (или, если угодно, всего северного Миссисипи): территория площадью в одну квадратную милю – пастбища и загоны для лошадей, обнесенные белой оградой и жердями, конюшни с электрическим освещением, а также неказистый, некогда деревенский дом, превращенный ныне в нечто, лишь немногим уступающее размерами предвоенной голливудской декорации.
Они вошли и остановились на пороге – раскрасневшиеся на вечернем декабрьском воздухе, молодые, с тонкими чертами лица, на вид совсем не бедные. Его дядя поднялся.
– Мисс Харрис, мистер Харрис, – сказал он. – Поскольку вы и так уже вошли, не могу…
Но никаких приглашений молодой человек и не ждал. Тут он заметил, что молодой человек держит сестру не за плечо и не за локоть, но за руку, чуть повыше кисти, как полицейский на открытке держит съежившегося от страха арестованного или солдат, торжествующий победу, – свою добычу, несчастную сабинянку. Именно в этот момент он и посмотрел на девушку.
– Вы – Стивенс, – сказал молодой человек. Это был не вопрос, это было утверждение.
– Отчасти верно, – согласился его дядя. – Но оставим это. Чем я могу…
Но молодой человек и на сей раз не дал ему договорить. Он повернулся к девушке.
– Это Стивенс, – сказал он. – Расскажи ему все.
Но девушка не вымолвила ни слова. Просто стояла, одетая в вечернее платье и меховое пальто, стоившие намного больше, чем любая иная девушка (да и женщина) из Джефферсона или всего округа Йокнапатофа могла себе позволить потратить на что-то подобное, стояла и смотрела на его дядю с застывшим выражением страха ли, ужаса или что там еще можно было прочитать на ее лице, в то время как костяшки пальцев молодого человека, стиснутые на ее запястье, становились все белее и белее.
– Говори, – повторил молодой человек.
И она заговорила. Ее почти не было слышно.
– Капитан Гуалдрес, – сказала она. – У нас дома…
Его дядя сделал несколько шагов в их сторону. Затем остановился посреди комнаты и пристально посмотрел на нее.