Она ничего не ответила, взяла мою руку и стала, поглаживая, водить по ней пальцем. Потом бросила взгляд на часы и снова осторожно вздохнула.
— Мне пора. Не провожай, я сама доберусь. Так будет лучше.
Я сказал ей:
— Оставайся. Совсем оставайся, Птица. Это и твой дом. Тебе не нужно никуда уезжать.
Она выпустила мою руку и долго молчала о чем-то думая. Потом покачала головой и сказала:
— Мы все равно не сможем быть вместе, Хьюстон. Но я благодарна тебе за эту ночь и за эту встречу, и вообще за все. И знаешь, Эрик — очень красивое имя. Мне нравится.
— Почему, Птица? — тоска сдавила сердце. Такая же тяжелая, невыносимая тоска, которая еще долго мучила меня после их отъезда. — Что может нам помешать, если мы оба этого хотим. Или это не так? Или я опять чего-то не знаю?
— Да, не знаешь, — сказала она. Сцепила пальцы, прижала их к подбородку и внезапно улыбнулась очень светло и немного отстраненно. — Я не одна, Хьюстон. У меня есть Марк и я не могу его предать. Снова не могу. Прости меня, ладно.
— Марк? Но ведь, он, ты говорила…
— Он — да. Но у меня есть сын, наш с ним сын. Его тоже зовут Марк. Прости, что не сказала сразу, не смогла.
Второй раз от счастья я плакал, когда родился мой сын. Я помню этот день, когда привез Птицу с ребенком домой.
— Как ты его назовешь? — спросил я, боясь взглянуть ей в лицо. Боялся того, что мог услышать. Услышать его имя. Все еще боялся. А еще не мог оторвать глаз от лица спокойно спящего у нее на руках младенца, выглядывавшего из вороха отороченных кружевом пеленок, невыразимо прекрасного, словно сияющего.
— Марк, — сказала она.
— Что? — переспросил я, думая, что она меня зовет. Но она повторила. — Марк. Мы назовем его Марк, а как же иначе. Посмотри, — и в ее голосе зазвучала нежность. — Как он похож на тебя, словно маленькая копия: и нос, и ротик, даже волосики такие же светлые. Разве это не чудо.
— Да, — сказал я. Уткнулся лицом в детское одеялко, вдохнул еще непривычный, но уже такой родной, сладкий молочный запах и не смог сдержать слез.
Я не знаю, сможете ли вы понять, каково это быть столько лет счастливым, строить планы на будущее, представляя себе, как состаришься рядом с любимой женщиной в окружении детей и внуков. И вдруг в одночасье узнать, что все твое счастье было дано тебе взаймы, на время. Да и получил ты его только потому, что должен был уйти. И никак иначе. Это был хмурый мартовский день. Не знаю имеет ли это какое-нибудь значение. В том смысле, что было бы мне легче узнать о том, что обречен в солнечный майский день или в один из погожих дней сентября, моего любимого месяца. Наверное, нет. Я все равно запомнил бы его, этот день, как один из самых черных в моей жизни.
Мы были с Птицей и Марком в большом торговом центре, кажется хотели что-то купить. Был выходной и вокруг было много людей. Мельтешили туда-сюда пестрой многоголосой толпой. И от этого у меня вдруг закружилась голова, так что все поплыло перед глазами, превратившись в мутный зыбкий кисель. Потом очень резко и отчетливо зазвучала музыка, которая играла здесь постоянно как фон. Она внезапно перекрыла гул голосов, в ней откуда-то появились посторонние басовые ноты, которые становились все ниже и громче, болезненно отзываясь в самой глубине мозга, так что мне захотелось зажать уши. Я еще помню, что поднял руки, чтобы сделать это, и тут отключился. Потерял сознание. Словно меня накрыло темное, душное одеяло. Когда пришел в себя, первое что увидел — было лицо Птицы. Совершенно белое с темными провалами глаз, застывшее и словно неживое. Она сидела рядом, а я лежал на чем-то жестком, и мы куда-то ехали. Потом, когда немного прояснилось в голове, понял, что мы в машине скорой помощи. Я помню спросил у Птицы: где Марк? И она сказала: Он здесь.
Потом в больнице, после обследования, врач долго молчал, листал мою карточку, затем что-то спрашивал, не поднимая глаз. И, наконец, попросил меня выйти, подождать немного за дверью, а Птицу остаться. Я вышел в тускло-белый, пустой больничный коридор к Марку, который ждал нас, сидя на одном из ярко-оранжевых стульчиков, стоящих вдоль стен.
— Тебе уже лучше, — спросил он. Вид у него был напуганный и я, погладив его по голове, сказал:
— Все в порядке, Марк. Сейчас дождемся маму и пойдем домой.
Через некоторое время врач снова пригласил меня зайти и начал очень длинно и путанно объяснять мне про мою болезнь, и что я не должен терять надежды. Но мне хватило одного взгляда на Птицу, чтобы все понять. Я просто спросил у доктора, прервав его бесполезный треп:
— Сколько?
Он замолчал, бросил растерянный взгляд на мою жену. Птица едва заметно кивнула головой, и тогда доктор очень серьезно произнес:
— Я вообще не понимаю, почему вы до сих пор еще живы.
Он не понимал, тот честный доктор с усталыми глазами. Зато я вдруг очень хорошо понял почему. И когда думал об этом вечером, закрывшись в ванной, чтобы не расстраивать Птицу и Марка, то рыдал как ребенок, потрясенный открывшейся мне истиной.
Вокзалы никогда не спят, но и на них бывают часы, обычно ранним утром, когда замирает суета, редеет поток пассажиров, и, кажется, что всех охватывает сонное оцепенение. Мы приехали на вокзал именно в такой сонный, замерший час. Через несколько минут объявили посадку, и мы с Птицей вышли на перрон. Она молчала всю дорогу, сидела в машине нахохлившись, безучастно смотрела в окно, думая о чем-то своем. Я не мешал ей пустыми разговорами. Да и о чем здесь было говорить. Все было сказано. Перед самым приходом поезда, Птица, напряженно глядя в сторону, спросила:
— Ты не сердишься на меня?
— Нет, — сказал я. — За что мне сердиться. Ты совершенно права.
Она отвернулась, потерла рукой щеку. Волосы упали ей на лицо, закрыв его от меня. Я убрал их и поцеловал ее, осторожно коснувшись холодных, застывших губ. Она не ответила на поцелуй, словно не заметила его.
— Тебе нужно отдохнуть, хорошенько выспись в дороге. У тебя усталый вид.
— Да. — сказала она. — Я так и сделаю. Буду спать пока не приеду.
Поезд уже показался вдали, когда она вдруг спросила:
— Почему ты не женишься на Веронике? Мне кажется, она была бы не против.
— Потому что она моя сестра. — Я невольно рассмеялся. — Птица, ты совсем не изменилась и по-прежнему вгоняешь меня в ступор и краску своими откровенными вопросами.
— Извини, — пробормотала она немного смущенно, впрочем, без особого раскаяния в голосе. И добавила со странной интонацией. — Да, это уважительная причина.
— Это не причина, Птица, — сказал я ей под шум прибывающего поезда. — Это факт. А причина в том, что я люблю ее только как сестру. Ну, пойдем искать твой вагон.
Какое хорошее слово год, двенадцать месяцев. Целых двенадцать месяцев — какое огромное богатство. И даже шесть из них это уже отлично, это значит, что у тебя есть время и ты можешь строить планы. Я услышал это хорошее слово сегодня в магазине, когда стоял в очереди на кассу, хотел купить Марку мороженое. Пожилая пара впереди меня нагрузив доверху тележку продуктами, негромко переговаривалась, обсуждая свои дела. Нам теперь до следующего года запасов хватит, подшучивал мужчина над своей спутницей, которая все беспокоилась о чем-то и теребила в руках список продуктов, потрепанный листок из школьной тетради в клетку. Я почему-то представил, как и через год они приедут в большой супермаркет, чтобы в очередной раз пополнить запасы, будут долго ходить между стеллажами, набивая тележку всем необходимым. У меня тоже был год, я хотел в это верить, вот только планов строить уже не мог.
Казалось осень никогда не закончится. Каждый день рождался, жил и угасал, вместе с темнеющим небом. Деревья долго стояли желтыми, и листья все никак не опадали. В ту последнюю осень мы часто гуляли с Птицей и Марком по парку, разговаривали и даже смеялись. Но временами, когда Марка не было рядом, он отбегал от нас, увлекшись игрой или затихнув над какой-нибудь букашкой в уже пожухлой траве, между нами повисала тишина, в которой немым вопросом билось беспокойство Птицы. Она ждала, когда я захочу поговорить о том, что волновало ее, что я никак не мог пока принять, и поэтому молчал.
Пытался делать вид, что все по-прежнему, что все в порядке и чувствовал, что с каждым днем слабею. Порою все вокруг уже казалось мне ненастоящим, какой-то декорацией к странному спектаклю без смысла и сюжета, а люди — манекенами. И только Птица с Марком были здесь живыми. Все чаще детали, именно детали окружающей обстановки становились вдруг такими яркими и отчетливыми, словно, у меня сместился фокус зрения, и я как в детстве стал яснее видеть не общую картину мира, а его подробности: какие-то мелкие, но ставшие вдруг страшно существенными детали, вроде паутины трещин на двери старого трамвая, куда набилась уличная пыль, делая их некогда сочный красный цвет тусклым и невыразительным.
Однажды, это было незадолго до прихода холодов, мы шли по тропинке среди старых лип в сквере недалеко от нашего дома, а по обочинам сидели маленькие пичужки, такого необычного небесно-голубого цвета, с красным отливом. Таким бывает на закате небо в конце морозного дня. Они перепархивали с места на место, иногда что-то склевывая в траве, словно двигались вслед за нами.